Виргилий и Сивилла

Воображение людей средневековья превратило Виргилия в некоего мага, в существо, наделенное сверхъестественными качествами, в пророка и предшественника христианской религии. Сам Данте в «Божественной комедии» воспринял и развил эту легенду, избрав латинского поэта своим наставником и гидом в путешествии по аду и чистилищу. В самом деле, разве не описал Виргилий в VI книге «Энеиды» посещение своим героем подземного мира, царства мертвых?

В основе мифов и народных преданий никогда не лежит одно лишь интеллектуальное понимание мира. Условия жизни людей, и в первую очередь тысячи противоречий, в которых бьется разделенное на классы общество, помогают нам выяснить происхождение многих легенд и поверий. Однако ясно, что миф о Виргилий никогда не смог бы так широко распространиться и притом столь прочно укрепиться в сознании людей в эпоху средних веков, если бы с IV века н. э. не получило широкого распространения тенденциозное и произвольное толкование одного из самых известных произведений латинского поэта — «Четвертой эклоги», написанной в 40 году до н. э. и посвященной консулу Поллиону. Заключенный в том же году в Бриндизи мир, казалось, положил конец длительному периоду гражданских войн и открыл Августу путь к власти. У Поллиона, друга и покровителя Виргилия, родился сын. Поэт приветствует рождение мальчика как исключительное событие в жизни человека и, желая сказать отцу нечто чрезвычайно приятное, заявляет, что отныне начнется последняя и счастливейшая эпоха в истории мира, которая достигнет расцвета, когда его сын возмужает. Так предрекла Сивилла Кумекая: века повернут сспять, вернется век справедливости и изобилия, и новая порода людей сойдет с небес. Таков смысл небольшой поэмы Виргилия.

Немудрено, конечно, что через несколько столетий после возникновения христианства какому-либо теологу в поисках доводов для убеждения последних защитников языческой идеологии могло прийти в голову истолковать стихи Виргилия как провозглашение новой религии и даже как предсказание рождения Христа.

Подобными смешениями, но только еще более существенными для развития догмы, богата история раннего христианства. Типичным является, например, теологическое приспособление одного из древнейших библейских текстов Исайи, в котором о рождении младенца говорится в выражениях, сходных с Виргилиевыми: «се, дева во чреве примет, и родит сына, и нарекут имя ему: Еммануил (что означает «С нами бог». — А. Д.).

Он будет питаться молоком и медом, доколе не будет разуметь отвергать худое и избирать доброе»[189].

Как показывает еврейский подлинник этого текста, автор стремился лишь успокоить некоего благочестивого израильтянина, которому угрожало чужеземное вторжение: да, ныне дела идут плохо, но очень скоро некая младая женщина родит сына, и прежде, чем мальчик достигнет разумного возраста, враги Израиля, ассирийцы, будут разбиты. Спустя некоторое время, в III веке до н. э., неизвестные переводчики Библии на греческий язык, работавшие в Александрии, под влиянием, может быть, древних астральных и солнечных мифов[190] передали еврейское слово «ha-al-mah» — «младая женщина» греческим парфенос («девственница»), невольно положив начало представлению о непорочном зачатии мессии в Евангелии от Матфея (гл. 1, ст. 22–25), когда смысл удачного поэтического выражения Исайи был утрачен.

Впрочем, сопоставление Виргилия и Исайи не случайно.

Если в строках «Четвертой эклоги» и не содержится ничего необычайного и тем более пророческого, то остается все же фактом, что в описании конечной эпохи справедливости и изобилия поэт прибегает к необычной для официального греко-римского общества терминологии[191]. Удовлетворенные своей жизнью на земле, правящие классы не нуждались в ожидании лучшего мира. Сивилла Кумекая Виргилия между тем говорит языком апокалиптической литературы из еврейских источников, распространенной также на греческом языке среди беднейших и наиболее притесненных слоев Востока.

Официальная римская религия имела дело с древними Сивиллиными книгами, вероятно, этрусского происхождения, хранившимися на Капитолии со времени Тарквиния. С ними советовались в момент какого-либо кризиса. При пожаре 83 года до н. э. книги эти погибли, однако вскоре по приказу Суллы была направлена на Восток комиссия из трех человек для поисков новых пророческих книг. Александрийские евреи, стремившиеся распространить свои взгляды в эллинистическом мире, еще раньше приобрели один из восточных переводов Сивиллиных книг. В ту пору они обладали целой серией таких текстов апокалиптического оттенка, написанных греческим гекзаметром. Часть из них сохранилась до наших дней[192]. Вот несколько характерных для этой литературы фраз: «И будет земля общей, и не будет более ни стен, ни границ, ни бедных, ни богатых, ни тиранов, ни рабов, ни великих, ни малых, ни царей, ни господ, но все будут равны»[193]. Многократно и вполне определенно предвещается в книгах возмездие Риму: «А сколько бы богатств ни добыл Рим в Азии, — втрое больше Азия возьмет с Рима, заставив его расплатиться за неправедные[194]; и если сколько людей из Азии стали рабами многих италиков, в двадцать раз больше италиков в ничтожестве будут рабски трудиться в Азии… О сколь блажен человек, который будет жить в то время»[195].

Нет ничего невероятного в том, что три посланца сената — П. Габиний, М. Отацилий и Л. Валерий, вернувшиеся в Рим почти за сорок лет до появления поэмы Виргилия, привезли, по свидетельству Варрона, Фенестеллы и Дионисия Галикарнасского, добрую тысячу «сивиллиных» стихов, собранных на Востоке, и тем самым невольно сделались разносчиками «подрывной» литературы и притом в самом центре римского мира. Подкрепленные этими произведениями, новые идеи приобрели популярность в образованных кругах столицы, и Виргилий мог заимствовать некоторые из них для образа новорожденного сына могущественного Поллиона.

Известно, что новые Сивиллины книги очень скоро возбудили недоверие сената и имперских властей. Август и Тиберий запретили их, а потом без особых колебаний книги были сожжены.

Таким образом, «Четвертая эклога» как литературное произведение весьма мало связана с апокалиптическими произведениями. Но и в ней глухо звучат некоторые новые социальные мотивы, которые возникали в процессе распада античного общества и получили свое наиболее зрелое выражение в идеологической надстройке зарождающегося христианства.