Характер царствования

Польское влияние сильно отразилось на внутренней политике Дмитрия. На это указывают превращение Думы в Сенат и создание значительного числа заимствованных у соседей новых должностей, – великого конюшего, великого дворецкого, мечника, подчашего. Но от нового собрания сохранилось одно название со списком членов, составленным усердным Яном Бучинским. В этом списков любопытно отражается характер нового порядка: Нагие записаны здесь рядом с воеводами, недавно выступавшими против претендента; имена жертв Бориса Годунова перемешаны с именами креатур его преемника; список не выясняет нам ни политического характера реформы, ни роли выдвинутых ею личностей. Под властью проведенного до крайней степени самодержавия, как его установил Иван IV и продолжал Годунов, старая дума – необходимый орган центральной власти надо всеми ведомствами – клонилась к упадку. В Польше, наоборот, значение сената усиливалось в его двойственной роли государственного совета и верхней палаты. Заимствовал ли Дмитрий у своих соседей сущность или только форму учреждения? Думал ли он под многообещающим названием восстановить старое, или, наоборот, открыть будущее для политической свободы, о которой уже мечтали иные из его подданных? Мы этого не знаем, как не знаем цели ослабления законов о крепостном состоянии и податного бремени, – главных дел царствования. – Эти меры, запрещавшие массовые закрепления, лишавшие отцов права продавать вместе со своей и свободу своих детей, с другой стороны устранявшие участие корыстных посредников при сборе налогов, были ли зародышем более широкой законодательной реформы в гуманитарном духе или он просто входили в систему временных мероприятий, которыми пользовались и даже злоупотребляли в России во все времена и при всяких порядках? – Это остается загадкой, вероятно, неразрешимой.

Дмитрий унес в могилу тайну своих мыслей и желаний, еще не успевших окрылиться. И все-таки он чем-то дал некоторое удовлетворение народным массам, мощный порыв которых вознес его к власти; не даром тотчас за его воцарением бури, бушевавшая по всему государству и вздымавшие в одну огромную волну разнообразные революционные течении, вдруг затихли. Этому способствовала, может быть, общая перепись поместных земель и жалованья, раздаваемых служилым людям, задуманная в смысле уравнения раздач и подготовляемая созванными в Москву выборными, обязанными наблюдать за ее выполнением; возможно также, что перепись эта составляла часть целого сложного проекта, общий план и смысл которого от нас скрыт.[247] Одного появления «истинного солнышка» на застилаемом грозовыми тучами небе страны, полной глубокой религиозной веры, было достаточно, я думаю, чтобы вернуть ей спокойствие.

Под конец царствования на просторах степей обнаружился водоворот, следствие великого революционного прилива. Заволновались терские казаки, завидуя выдающемуся положению донских казаков близ государя или просто изыскивая предлог к разбойничьему набегу. Составив шайку вокруг атамана Фомы Бодырина, они объявили, что в 1592 г. царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов осмелился подменить царевной Феодосией, жившей всего несколько месяцев. Незаконному сыну муромского мещанина Илье, или Илейке,[248] дали роль мнимого царевича. Он служил одно время приказчиком лавочки в Москве в силу этого имел вид человека, знакомого со столичными порядками. Быстро увеличиваясь, шайка попыталась захватить Астрахань; отброшенная, она двинулась вверх по Волге, предаваясь грабежам и погромам. Дмитрия это, по-видимому, не беспокоило. Он смело приглашал к себе названного царевича. Царский посланный застал нового самозванца в Самаре и поехал с ним к Москве. Можно строить лишь предположения о прием, который дядя готовил племяннику, так как Дмитрий не дожил до приезда гостя.

В своих сношениях с Западом преемник Бориса Годунова желал подобно ему и даже в большей степени держаться политики открытых дверей. По крайней мере он старался стучаться во все двери. Но, выражая желание ездить повсюду и приглашая всех к себе, представлял ли он себе неизбежные условия подобной политики? Это несколько сомнительно. Он пустился наудачу и на авось. Пребывание в Москве одного испанского монаха вдруг показалось ему даром Провидения, могущим открыть его стране, его дипломатам и купцам новые горизонты и рынки. Монах Николай де Мелло был миссионером ордена затворников св. Августина. После 20 лет проповеднической деятельности в Индии, он возвращался в Мадрид, когда его проезд через Москву возбудил внимание и недоверие полиции Годунова. Несчастный был схвачен и заключен в Соловецкий монастырь на Белом море. Дмитрий узнал о событии, освободил его и тотчас возмечтал, что нашел посредника для сношений с Филиппом III. У него не нашлось времени для заготовления инструкций странному посреднику; но он и не подозревал, что приготовил монаха для другой миссии, и его любящее доброе сердце могло порадоваться и на том свете: после ужасных испытаний и тяжких мучений Николаю де Мелло довелось быть последним спутником и предсмертным утешителем Марины.

Франция Генриха IV особенно привлекала доблестного молодого государя. По свидетельству Маржерета, он мечтал в один прекрасный день высадиться в Дюнкирхене и явиться в Париж приветствовать христианнейшего короля. Так предвещалось уже путешествие Петра Великого! Беарнец, пожалуй, хорошо принял бы этого предтечу. Очень благоприятные для Дмитрия донесения, доходившие до короля через его агентов, служивших в северных странах,[249] должно быть, произвели на него впечатление. Благодаря этому, когда Маржерет после катастрофы вернулся во Францию, король предложил ему записать его знаменитые рассказы, а также, без сомнения, ехать обратно в Россию, где мы встретим его участником в других трагических событиях. Для плавания к французским берегам Дмитрий собирался воспользоваться английским кораблем; уже одно это обличает всю химеричность его затеи.

При его воцарении британский посол Томас Смит находился в Архангельске и готовился к отплытию; его мало удовлетворяли вырванные у Годунова уступки, хотя торговцам других стран и самим москвитянам он казались чрезмерными. Новый царь тотчас вознамерился превзойти в щедрости своего предшественника. Еще в Туле он вызвал к себе агента английской компании Джона Мерика и надавал ему обещаний. Прибыв в Кремль, он поспешил объявить Смиту о скором отправлении посольства в Лондон и даровании новой грамоты, которую он, действительно, подписал.[250] Мы знаем, что англичане платили уже только половинные пошлины; теперь они совершенно освобождались от них; в действительности это была монополия – предмет их всегдашних вожделений! Но эта открытая дверь как бы закрывала все другие. Сам Дмитрий, очевидно, понимал дело иначе. В это же время он намеревался осыпать благодеяниями и польских и литовских купцов: отменить остановки на границе, неудобопереходимые заставы на дороге; отменить убыточные и досадные формальности, упразднить таможни! Все это прекрасно; но при этом привилегия англичан теряла свое значение. В голове Дмитрия теория свободного обмена смешивалась с протекционизмом; вернее, обе теории были ему одинаково чужды; он не заботился ни о примирении их принципов, ни о согласовании их на деле со своими мыслями и стремлениями.

С Польшей, как мы знаем, у него были более важные счеты. Спор, едва начатый и резко прерванный развязкой, отчасти зависавшей от условий, в которых он возник, привел, по-видимому, к обмену грамот; послы Сигизмунда сводили в них свои требования к четырем основным пунктам: вечный мир, уступка Северщины, помощь в приобретении шведской короны, разрешение иезуитам и прочему католическому духовенству ставить костелы в Московии.[251] Король соглашался на уступку из своих долговых притязаний. Делая вид, будто колеблется между своими прежними обязательствами и новыми обязанностями, Дмитрий предлагал иную сделку. Вместо Северщины, которую он желал сохранить, и войны со Швецией, на которую не желал давать своих войск, он предлагал денег, как будто его казна была неистощимой. Он соглашался на мир, но не желал иметь ни иезуитов, ни латинских костелов. Мы имеем основание думать, что сам автор вряд ли считал серьезными эти встречные предложения. Они, по-видимому, были представлены в середине мая; а 15-го мая царь призывал патера Савицкого и говорил ему нечто иное: он особенно желал бы видеть упреждение коллегии отцов в своей столице; ему нужны школы повсюду, и одних только иезуитов считает он способными руководить созданием таких учреждений! Приятно удивленный, патер Савицкий изливался в благодарностях; резко меняя предмет разговора, государь заговорил о своих военных приготовлениях. У него сто тысяч вооруженных людей, но он еще не знает, против кого направить их. Тотчас затем, как бы выдавая тайную мысль, он осыпал жестокими обвинениями короля Польши.[252]

При сопоставлении с другими указаниями, вывод, какой можно сделать из этого загадочного разговора, оказывается довольно определенным. Мы знаем, что ходил слух о ста тысячах флоринов, предназначенных тогда Дмитрием для польских мятежников; про набор местами лошадей, которые, по мнению занятых этим делом людей, должны служить для похода в Польшу.[253] Все это вместе взятое дает нам некоторое общее впечатление, следует думать, верное, относительно настроений Дмитрия в этот момент его краткого и драматического поприща. Так естественно мог подсказаться ему подобный план. Он так хорошо подходил к политическим преданиям страны, темпераменту молодого монарха, его прошлому и требованиям его положения. Если бы только удалось его исполнить, он бы обеспечил Дмитрию широкую популярность, сохранив для него все выгоды от полезных связей, заключенных в Польше, и освободил бы его от тех из них, которые в Москве становились очень вредными для бывшего протеже Сигизмунда и иезуитов.

Вероятно, он именно так желал и думал; но его мысль, воля, ум с трудом высвобождались из вихря стремлений и интересов, где прошлое и настоящее спорили из-за его призрачного счастья; из того смятения, в которое было всецело погружено его внутреннее существо. Скупая судьба предоставила ему так мало времени, чтобы сосредоточиться! Прибавим, что среди известий, которые мы имеем о его жизни и делах, самые полные и точные относятся ко времени его женитьбы, тех дней, когда его физиономия особенно отличалась от повседневной. Он появляется тогда в полном расцвете своей брызжущей избытком сил личности, в состоянии физического и духовного кипения, которое не могло быть обычным. Он, несомненно, отравлен, опьянен радостью и гордостью. Он в припадке мании величия. Он выставляет себя великим полководцем и мудрым политиком. Он Цезарь, и завтра будет Александром. Как та чертовщина из золоченой бронзы, которую он поставил перед новыми дворцами, самохвальство вытекало из того же разлива показного великолепия, пышности, приподнятости. Время и раздумье привели бы, конечно, собеседника патера Савицкого к более ясному сознанию действительности. Но времени, увы, ему не хватило! Через два дня после приведенной беседы Дмитрия не стало.