Правление поляков

Сигизмунд применил наиболее отвратительный способ правления, какой только можно было придумать. Начальник стрельцов, боярин Гонсевский, предлагал ему способ, обещавший дать превосходные результаты и испытанный им без всякого затруднения. Король предпочитал обрусевшим полякам ополячившихся русских, но чтобы они проявили послушание, какое требовалось, приходилось довольствоваться низшим по качеству составом. Бывший кожевник, Федька Андронов был утвержден в звании думного дворянина, полученном в Тушине, и назначен помощником московского казначея Василия Петровича Головина. Он не замедлил вытеснить своего начальника и предоставить казну в распоряжение Гонсевского. Для соблюдения формы Гонсевский в присутствии бояр произвел опись; но через несколько дней наложенные ими печати были сорваны и заменены другими с печатью Федьки Андронова. Эта система быстро распространилась во всех приказах. Царь Сигизмунд постепенно вводил туда людей, отличившихся под Тушином или Смоленском, таких, как Михаил Молчанов или Иван Салтыков. В Думе Федька Андронов все возвышал свой голос, не боясь спорить с князьями из рода Мстиславских или Воротынских.[383]

Семибоярщина уже не существовала; в сущности, правительство было негласно распущено; оно покорно отошло в сторону, и в то же время рушилась последняя попытка московских бояр образовать правящий класс из двух соперничавших друг с другом аристократий. Попытка эта закончилась диктатурой Федьки Андронова! Ответственность перед историей за это крушение лежит на родовитой знати и придворных вельможах; им не суждено уж было подняться после этого поражения. За чечевичную похлебку, да и то еще гадательную, один из Мстиславских не погнушался польским титулом конюшего; бояре продавали свои права на первородство, и вместе с упадком этого сословия совершалось уравнение русского общества в общем раболепстве. Независимым оставалось лишь духовенство. Но так как представителями его в тот момент были несообразительный Гермоген и двуличный Палицын, и оно не стояло на высоте своего положения и не оказало влияния, какое могло бы приобрести. Келарь Троицкой лавры находит в настоящее время убежденных защитников;[384] но они принуждены ссылаться лишь на его собственные показания, так как показаний современников о нем вообще нет, и молчания их, конечно, недостаточно для оспаривания красноречивых фактов. Разделяя со всей страной бедствия, вызванные отчасти им же самим, патриарх очутился вдруг на пьедестале, на котором истинные черты его личности исчезли для современников в ореоле его продолжительных страданий. На расстоянии их можно, однако, различить. Они производят такое впечатление, что он был человек ограниченный, легковерный, упрямый, но слабый; богослов и ученый для своей страны и своего времени, красноречивый писатель, но человек мало просвещенный вообще и грубо воспитанный. Существует предание, будто он начал свое поприще у донских казаков, а легенда о связи его с родом Голицыных не подтверждается никакими серьезными указаниями.[385] Занимая положение высшей духовной особы, обладая огромной властью, он был игрушкой событий, которыми пытался управлять; он думал, что управляет движениями толпы, в то время как сам кружился в этой толпе; сначала он примыкал к рядам противников Шуйского, а потом, когда было уже поздно, захотел поддержать его; он всем становился поперек дороги и всем перечил, а кончалось тем, что одни его осмеивали, другие отсылали к делам церкви; он неумело, но упорно защищал свой престиж, но в конце концов готов был склоняться перед всеми власть имущими, против которых раньше так неблагоразумно дерзал: перед бывшим патриархом Иовом, место которого он согласился занять, а потом принужден был выдвинуть его впереди себя; перед мнимым патриархом Филаретом, которого он ласково встречает при возвращении его из-под Тушина, после того как проклял; перед Жолкевским, общества которого он ищет после того, как запретил ему въезд в Москву, и даже перед Сигизмундом, которого просит скорее «дать своего сына», после того, как называл и отца и сына разбойниками.[386]

Гермогену не под силу оказалось одолеть и Федьку Андронова. Впрочем, гражданская диктатура бывшего кожевника клонилась к тому, чтобы поскорее уступить место военной диктатуре Гонсевского. В последних числах октября 1610 года, вследствие более или менее серьезного заговора, имевшего целью соглашение с Дмитрием,[387] польский боярин ввел в городе осадное положение, и с той поры его поведение и поведение его соотечественников принимает характер, обычный в гарнизонах во враждебной стране. Находясь в постоянной тревоге, принужденные по четыре-пять раз в день вскакивать на лошадей, начальники и солдаты вымещали свою злобу за это беспокойство и непосильное напряжение насилиями, недостаточно сдерживаемыми Гонсевским; насилия эти вызывали отместку населения, что увеличивало с той и другой стороны раздражение, служившее источником грозных столкновений. Даже церкви перестали чтить. В церкви св. Иоанна еще и теперь показывают «отвращенную» икону св. Николая; как говорит предание, взоры святого отвратились при виде чинимых чужеземцами поруганий святыни.[388]

А в то же время приступили и к расхищению драгоценных предметов, потому что Сигизмунд требовал, чтобы жалование гарнизону платили москвитяне, а в Кремле уже не было денег. Как размеры этих расхищений, вызванных обстоятельствами, так и ценность расхищавшихся сокровищ были чересчур преувеличены. Казна Ивана Грозного была уже сильно урезана, и говорят, увидев то, что от нее осталось, Жолкевский был сильно разочарован. Его поразила только груда золотой и серебряной посуды; да и то еще б(льшая часть этих изделий была такова, что грубая отделка их не делала чести местным мастерам. Ценность, которую москвитяне придавали некоторым предметам, преувеличивалась притом услужливой легендой, и едва ли могли бы они найти покупателя для скипетра из единорога, оцененного ими в 140 000 рублей. Мархоцкий говорит о двенадцати золотых изображениях апостолов в естественную величину, которые будто бы наследовал Шуйский; но уже «шубник» вскоре принужден был обратить их в монету, оставив лишь золотое изображение Христа, которое весило 30 000 дукатов и потом было разбито на куски поляками. Возможно, что и Мархоцкий получил свою долю в этой добыче; но что касается двенадцати апостолов, он, вероятно, говорит о них понаслышке. В этом надо видеть басню, которой долго еще суждено было волновать воображение как в России, так и в Польше; басня эта приписывала одной из жертв Барской конфедерации в конце XVIII столетия, князю Радзивиллу, очень богатому поместьями, но весьма нуждающемуся в деньгах, богатство, которого совсем незаметно было во время его пребывания за границей.

Шуйский не коснулся ни посуды, необходимой принадлежности придворных пиров, ни знаков царской власти, многочисленных скипетров и корон. Так как их следовало сберечь еще для Владислава или Сигизмунда, то польские полки согласились взять их только в качества залога, и они сохранились неприкосновенными в руках полковников до конца занятия Москвы поляками, поэтому эта часть царского сокровища почти вся ускользнула от разгрома. Шапка Мономаха и другие регалии византийского происхождения; трон, отделанный опалами, сапфирами, топазами и бирюзой, поднесенный в 1604 году Годунову персидским шахом Аббасом; трон Ивана III, из слоновой кости греческой работы, и Ивана IV, украшенный 9 000 драгоценных камней, который служил при короновании Марины, – все это было спасено. Неверно также, будто Сигизмунд впоследствии велел похоронить себя в одной из корон, похищенных в Москве. Король обладал, вместе со шведской короной, и московской, но обе были сделаны варшавскими золотых дел мастерами. Золотая посуда в Кремле была пощажена; только серебряная была перечеканена в монету для уплаты жалованья польским офицерам и солдатам; им же совсем уже некстати, бесспорно, предоставлены были и церковные украшения, вплоть до покровов на гробницах великих князей в Архангельском соборе.

Размеры этого разгрома, где расхищение отягощалось кощунством над святыней, не могут быть, однако, с точностью установлены ввиду противоречивых исчислений;[389] справедливость требует лишь прибавить, что если Гонсевский и Сигизмунд участвовали в расхищении, то не воздержались, по-видимому, и москвитяне, и много их участвовало в рядах расхитителей. Поляки в одном дипломатическом документе впоследствии утверждали, что, «как только впускали туда боярина, он наполнял свои карманы и удирал».[390]

В общем, и гражданское и военное правительство дало почувствовать очень неприятное предвкушение подготовляемому образу правления. Они представляли Польшу в самом непривлекательном ее виде и произвели такое сильное и скверное впечатление, что вызвали возврат народной симпатии к претенденту, так что Дмитрию при содействии Марины, несомненно, опять удалось бы достигнуть успеха, если бы не произошла катастрофа; да она, впрочем, была, вероятно, неминуема ввиду условий, при которых оба они отправляли в Калуге свою верховную власть, находившуюся в опасности.