Моральный элемент

Господствовавшая в философии XVIII века механическая точка зрения заставляла избегать упоминания о моральном элементе. Как человек укрывает постыдные части тела, так ученый XVIII века уклонялся от учета такого иррационального элемента, не поддающегося ни мере, ни весу, как человеческое величие и слабость. Как редкое исключение в литературе XVIII века встречается в «мечтаниях» Морица Саксонского указание на то, что «день на день не приходится, когда дело идет о боеспособности войск».

Клаузевиц чисто коперниковским приемом переносит центр тяжести военного исследования с внешних данных — числа, места, положения, технической организации, механизма движения — на ту область, которую XVIII век умышленно исключал из сферы обсуждения, — на человека и на двигающие им моральные силы. Он противопоставляет их абстрактной книжной мудрости своих предшественников. Уже исследование Тридцатилетней войны приводит Клаузевица к убеждению, что величие лозунгов, за которые идет борьба и верная оценка моральных факторов являются непременным условием высоких проявлений военного искусства всех времен. Никакое искуснейшее использование местности, никакие геометрические построения операционных линий не могут позволить не считаться с моральным элементом. Как значение купца, стоящего во главе дела, измеряется не только его искусством, но и тем кредитом, которым он пользуется, так для всей войны имеет огромное значение авторитет стоящего во главе полководца.

Когда в Тридцатилетнюю войну был убит Густав-Адольф, протестантский лагерь потерял этот кредит, и, несмотря на то, что реальные условия остались прежними, вся механика остановилась. Сражение с перевернутым фронтом, позволяющее одним ударом уничтожить все силы неприятельской армии, так же дорого Клаузевицу, как и систематикам. Но тогда как Жомини стремился найти секрет искусства в том, чтобы перерезав операционную линию неприятеля, самому не рисковать, сохраняя свою операционную линию в полной безопасности, что, разумеется, возможно лишь при широком охвате театра войны нашей государственной границей, — Клаузевиц видел в стремлении к сражению с перевернутым фронтом прямое следствие сознания нашего превосходстве, численного и морального. В этом вопросе Клаузевиц относится к риску совершенно отлично от систематиков; решающее значение вместо геометрии он отводит моральным величинам.

Клаузевиц сам пережил бессилие государства старого порядка против моральных сил, выдвинутых Французской революцией, глубоко понял тщетность каких-либо внешних приемов, хитроумных маневров, когда война идет с морально превосходящим врагом. Отсюда весьма скептическое отношение Клаузевица к геометрическим формам маневра; «стратегическим и тактическим дурачествам» Клаузевиц противопоставляет энтузиазм народа, волю и упрямство вождей. Вопрос борьбы с наполеоновской Францией — не в ответном стратегическом маневре, а в подъеме моральных сил, в организации национального, народного движения против революции. Действительно, фанатизм испанцев, порыв русского народа в 1812 г. и национальное германское движение 1813 г. смогли сломить Наполеона. Моральные силы для Клаузевица играют столь решающую роль, что, в противоположность писателям XVIII века, он в основу своего капитального труда «О войне» кладет именно моральный элемент; война рассматривается как борьба за деморализацию противника. В будущем моральные силы должны, по мнению Клаузевица, играть еще большую роль. На место войны, как поединка ремесленников-бретеров за мелкие династические интересы, выступает борьба за существование между крупными нациями. «Не король воюет с королем, не одна армия — с другой, но один народ против другого». Клаузевиц пророчествует, что ни одна война в будущем не может не оцениваться, ни вестись иначе, как национальная война.

Поражение Пруссии в 1806 г., по Клаузевицу, является естественным следствием многостороннего исторического процесса. Прямой причиной катастрофы было отсутствие гениальности, солидная посредственность во всем, дефицит в моральных импульсах. Смешны люди, рассчитывающие на умеренность победителей. «Как может быть умеренным государство, которое, затрачивая огромные средства, преследует огромные цели, каждое дыхание которого есть насилие. Быть умеренным для него так же неразумно, как и проспать момент». С глубоким пониманием связанности всей исторической жизни Клаузевиц ищет положительный смысл катастрофы. Тяжелый внешний кризис содержит сумму возбудителей для элементов, дремлющих внутри государства. Это — подарок истории. «Мы не должны бояться, что нас совершенно завоюют, — скорее мы должны надеяться на это. Нам надо бояться, что независимость и достоинство государства будут утрачены, а обывательскому благополучию ничто не будет угрожать».

Поэтому Клаузевиц радуется проявлениям нажима и угнетения французской политики. Французы забывают мудрый прием политического искусства римлян и вмешиваются в частную жизнь покоренной ими Германии; это открывает обывателям глаза на ничтожность, несамостоятельность их существования как частных лиц, на его полную зависимость от судьбы государственного коллектива. От чужеземного господства нация не может откупиться ни искусством, ни наукой; надо сознать рабство, чтобы найти силы выйти из него, бросившись в дикий элемент борьбы, расплачиваясь тысячами жизней за тысячекратный выигрыш жизни.

Войну с французами Клаузевиц мыслил как ничем не сдерживаемый акт насилия. «Если я должен высказать самую заветную мысль моей души, то я стою за войну без каких-либо ограничений, за самую ужасную войну. Взмахами кнута я привел бы в ярость животное под ярмом и заставил бы его разбить те цепи, в которые оно из страха и трусости позволило себя заковать». Как далеко это от оборонческой позиции военных мыслителей XVIII века, извинявшихся за войну и за существование армии.